Человеческий труд — основа любой экономики. Есть народы работящие, есть народы ленивые — таков стереотип. Нетрудоспособных наций на планете нет, есть лишь проблема тот или иной народ расшевелить — такова научная истина, которую нынешняя элита России пока предпочитает игнорировать. Разгадать формулу работоспособности своей страны — задача невероятно сложная, требующая глубокого и чуткого анализа, но альтернативы нет. Корреспондент «РР» нашла на просторах бывшего СССР очаг русской трудовой этики и попыталась понять, что заставляет нас работать помимо денег
Беловодье — это русский Новый свет, земля обетованная, град Китеж наяву. Там нет ни жадных бояр, ни хитрых приказчиков, там текут молочные реки в кисельных берегах, земля черна как бархат, а рыбы столько, что кони боятся ступить в реку. Лежит эта земля далеко, у отрогов Алтайских гор, вдоль реки Бухтармы, но кто дойдет и будет честно работать, найдет и свободу, и счастье, и справедливость. Такие «путеводители» начали гулять по русским старообрядческим деревням с середины XVII века. Кержаки, убегавшие от новой веры, первыми дошли до кисельных берегов, перекрестились истинным двоеперстием и начали пахать. Сегодня здесь уже нет ни России, ни древлего благочестия — осталась лишь неубиваемая трудовая этика, которая все никак не дождется своего исследователя. Маскарад равноправия
Восточный Казахстан, город Усть-Каменогорск, этнографическая деревня, раннее утро. На торжественном открытии праздника языков мы должны представлять дружественную сопредельную державу. Все немножко по Кафке: безумно. Мы не знаем никого, а нас знают все.
— Скорей, скорей, подходите, мы вас ждем. Сейчас уже аким приедет, — бормочет суетливый казах в неловко сидящем костюме.
Аким — по-местному большой начальник. Сейчас ждут самого главного акима: то ли Усть-Каменогорска, то ли всей Восточно-Казахстанской области (ВКО). Когда по толпе проносится легкий вздох разочарования и облегчения, понимаю, что приехал его зам.
Этнографическая деревня — странное место. Вдоль дорожек вполне себе настоящие избы, юрты, хаты — ровно столько, сколько народов населяют многонациональную ВКО. Кроме казахов и русских есть здесь и немцы, и белорусы, и украинцы, и корейцы, и уйгуры, и… Аллея в деревне длинная. В центре на площади красуется роскошная юрта титульной нации.
Вслед за замом акима в окружении фото- и телекамер медленно движемся сквозь строй пряничных домиков. Возле каждого толпятся люди в ярких костюмах, с подносами. Украинцы с галушками, белорусы с драниками…
Все вокруг звенит и блестит. Кокошники чередуются с псевдонациональными казахскими шапками, балалайки и гармошки с домрами, песни с танцами. Пройдя сквозь строй уйгуров и немцев, доходим до кержаков. Они представлены шанежками и детским этнографическим ансамблем в пестрых сарафанах. Красные, зеленые, синие… На фоне голубых псевдорусских кокошников, расшитых казахских шаровар и алтайской осени пестрые сарафаны усть-каменогорских школьниц, любящих историю, — это уже вовсе вырвиглаз. Мы с тоской озираем торжество национального равноправия. До настоящих кержаков нам, похоже, еще далеко.
А между тем трепет, с которым здесь относятся к национальному вопросу, более чем объясним. И дело вовсе не в советских вкусах местного руководства. Попробуйте сменить этнические приоритеты и при этом никого не обидеть! Особенно в ВКО, где все, буквально все, построено русскими, то есть инородцами. Для Казахстана демонстрация уважения ко все-всем-всем — это тонкая и дальновидная политика, благодаря которой открытого конфликта здесь нет. Но есть кое-что похуже — глухое раздражение.
На вопрос о национальной специфике Казахстана декан филологического факультета Восточно-Казахстанского государственного университета, красивый пожилой казах, отвечает задумчиво:
— Мы живем во времена транзита. Многое еще не разрешено. — И добавляет шепотом: — Назарбаев — мудрый человек, он держит равновесие. Пока он жив, все будет хорошо, а потом…
Мы даже не подозреваем, сколько раз еще нам придется услышать эту фразу. Именно так — шепотом.
На филфаке усть-каменогорского педуниверситета нам объясняют основную проблему Казахстана: язык, язык и еще раз язык. Казахский здесь, естественно, государственный, а русский дальновидно признан языком межнационального общения. Беда в том, что только тридцать процентов этнических казахов знают казахский хотя бы на разговорном уровне. Грамматику знают единицы. Маячащий на политическом горизонте проект закона о тотальном переводе документации на казахский приводит всех в состояние тихой паники. Торжество национального самосознания — это, конечно, хорошо. Вот только русские для ВКО — это не просто часть населения. Они отцы-основатели здешней цивилизации. Не колонизаторы, а именно отцы. Сейчас здесь глухо и неявно разгорается семейный конфликт поколений.
Русские нерусские
Мы оказались на казахстанском Алтае в составе диалектологической экспедиции Института русского языка им. В.В.Виноградова. Наша задача проста как правда — побывать в русском раю. Государственные границы в данном случае ни при чем. Ни Казахстан, ни даже матушка Россия к созданию рая отношения не имеют. Он сотворен не богом и не усилием государственной мышцы, а слабыми человеческими руками беглых староверов.
Наперегонки со старообрядцами напичканный ископаемыми Алтай осваивало, конечно, и Российское государство. Но у правительства дела шли плохо. Слали сюда казаков, приписных крестьян да девок-колодниц — для приплоду. Последним государство милостиво заменяло ссылкой смертную казнь. Увы, девки от такого поворота судьбы выигрывали мало. Казаки понятия не имели, что делать с местной землей. Почти полтора столетия все крепости по заградительной линии Усть-Каменогорск — Кузнецк находились на гособеспечении. Хлеб тянули на баржах за две тысячи километров. Одна ходка занимала до двух лет. За это время от голода успевали помереть и те, кто вез, и те, кому везли казенную кормежку.
И только долина Бухтармы, изолированная от заботы властей высокими горами, процветала. Пшеница, виноград, арбузы, дыни — это лишь краткий перечень того, чем засадили жирную алтайскую землю кержаки. Местные общины обладали благословенным даром самоорганизации. Они не нуждались ни в чьем руководстве. У них под ногами лежала богатейшая земля. Дальше нужно было только работать и соблюдать порядок.
Движемся вверх по Бухтарме, по крутым серпантинам предгорий через звенящую алтайскую осень. До белков — гор, чьи вершины покрыты снегом, — еще километров двести. Вокруг сопки, сопки, сопки. Море солнца и яркого рыжего. Такая погода в последней декаде сентября для Алтая — редкое бабье лето. Обычно в это время года здесь уже холода и дожди.
Мимо проносятся названия больших деревень: Первороссийское, Тургусун, Снегирево… Неуклюже переваливаясь на грунтовке, машина сворачивает с трассы — мы в самом сердце кержацкого рая, медленно едем между маленькими домиками Снегирева. Голые осенние дворы и палисады с доцветающими золотыми шарами, неопрятные огородики с брошенной картофельной ботвой, кривоватые сараюшки — вроде бы все как в России, где-нибудь под Тверью, но что-то есть странное в этой деревне, вьющейся между высоких сопок. В мирном сельском пейзаже нет главной вертикали — церкви. Зато в каждом дворе космического вида спутниковые тарелки. Если бы не они да не великолепные, запаханные под зиму черные поля по склонам ближайших сопок, все это бы походило на тупик цивилизации.
Замечаем двух старушек на лавочке. Здороваемся. Просим рассказать о местных кержаках.
— Всех кержаков перевели на ишаков! — смеется бабушка. — Какие теперь кержаки…
Отворяется калитка, и на улицу выходит веселый и заскорузлый от старости мужичок в засаленной кепке:
— Вы баб-то не слушайте! — весело щурится он. — Это я кержак, а они-то русские.
— А разве кержаки не русские? — мы несколько сбиты с толку.
— Вот мы-то самые русские и есть — кержаки.
— Кержаки знаете какие были? — хитро улыбается одна из бабушек. — Придешь к ним, а они тебе воды напиться дадут из другой чашки — не из той, из какой сами пьют. Только выйдешь за порог, а они уж за тобой все мыть начинают. Такие вот были.
— А куда ж они делись? — спрашиваем мы.
— Куда! — всплескивает она руками. — Колхозы, война. Все из одной миски ели. После войны уже все стали неотменные.
— Какие?
— Одинаковые. Кержаки, русские, что там… Все стало как у всех.
Мы подавленно переглядываемся. Наш грандиозный план рушится буквально на глазах. «Все у нас как у всех!» — настойчиво повторяют старики в засаленных куртках и бабушки в старых передниках.
— А как вы креститесь? — от безнадежности спрашиваю я.
— Да какой креститься? Мы и молитв-то не знаем…
— Ну а все-таки!
— Да как? Как все, так и мы…
И вдруг грубая крестьянская ладонь на моих глазах складывается в твердое старообрядческое двоеперстие. Так кто же передо мной?
Баба Марфа
Из монолога Петра Галкина, акима Тургусунского округа, произнесенного им в своем кабинете в деревне Тургусун перед двумя заезжими журналистами:
«…Снегирево и Тургусун — они в одно время были построены. По триста лет деревням. Помню, кержацкие семьи в Тургусуне были: Русаковы, Васильевы, Минеевы… Я еще захватил что-то из тех времен. Была тут такая бабка Марфа — вот уж кержачка так кержачка. Я ее еще помню. Она в деревне Проходная жила. Когда лет тридцать назад всех стали оттуда переселять в Тургусун, она там осталась, не хотела уезжать. Пятнадцать лет одна в тайге прожила. Сама сено косила, дрова заготавливала, корову держала, свиней. У нее в избе пол земляной был, а все стены в иконах до потолка. К ней медведь повадился ходить, а она и его не боялась, прогоняла со двора палкой. Однажды он у нее свинью задрал. Так она пошла в лес, нашла там голову свиную и к себе в сарай отнесла. А ночью опять медведь пришел и голову эту утащил. Она зашла к нашим дояркам и говорит: вот кум приходил, свинью забрал. Она его кумом называла.
Ей уж восемьдесят шесть было, когда мы ее оттуда выкорчевали. Привезли в Тургусун, дом ей выделили, обставили его сверху донизу. Телевизор, холодильник. А она как приехала, все поломала и на улицу выбросила. И телевизор, и все… Вот уж кержачка была настоящая, бабка Марфа… Все сама. Никого не признавала.
…К концу советской власти никто не хотел быть кержаком. Это обзывалка была такая: кержак или, если совсем обидеть хотели, чашечник. Ну, тот, кто воду дает в другой чашке. Лет сорок назад их еще можно было здесь найти, чашечников-то. Обособленно жить старались. Говорили по-своему, прижимистые были, все в дом. Много про них плохого говорили. Например, в баню они всей семьей ходили. У нас это странно, а у них нормально. Ну так что с того? У них пьяных отродясь не было. Пили брагу на меду, но не допьяна. Нормальные зажиточные крестьяне. Все, что вы вокруг видите, все они построили. Они сюда пришли без всего, без хлеба, без лошадей.
По-кержацки знаете как говорят? Людишки, лошаденки, коровенки. "Пчел держишь?” — ”Да есть пчелишки”. Это чтоб не сглазили. Они свой достаток не выпячивали. Да их и понять можно. Все доставалось огромным трудом.
Как они говорили, "поде ты к щомеру!”. Пошел к черту, значит. У стариков это мелькает иногда. Если щекает, значит, кержак».
Все, что вы хотели знать о крови
— А бабушка ваша была из кержаков? — спрашиваю я Татьяну Андреевну Бирдюгину из Снегирева. Ей в этом году исполнилось семьдесят лет. Дети кто где, все хозяйство на ней и на старике-муже.
— А я не знаю, — смеется она. — Мама с папой дома молились, но нас уже не учили. Я бабушку спрашивала, почему ж вас раскулачивали? Разве вы богатые были? А бабушка отвечала: да какие богатые! Пятнадцать коров всего-то…
Накануне прихода советской власти крестьянский рай Бухтармы достиг своего расцвета. Настоящий кержак, склонный к преуменьшениям, сказал бы, что жили поманенечку. Семья, в которой было меньше 10 коров, считалась бедняцкой. Местная черная как бархат земля родила чуть-чуть хлебушка. Держали маненечко пчел — небольшой по здешним меркам пчельник состоял из 80–100 ульев. Меду с него брали каких-нибудь 20–30 двадцатилитровых бадеек. Худо-бедно мыли золотишко в местных речках. Маненечко промышляли ценными мехами. Самыми богатыми считались мараловоды. Обозы, чуть-чуть груженные оленьими пантами, уходили летом через горы в Китай и возвращались набитые звонкоцветными китайскими тканями и фарфором. Но как бы «маненечко» ни была богата семья, сколько бы работников ни держали, каждое утро все от мала до велика отправлялись работать. Бедные или богатые, неважно. Работали все и всегда. Идея, что работа заканчивается с приходом достатка, здесь была невозможна, немыслима. Труд не может прекратиться никогда. Он сам себе награда.
Кержаки отродясь не пили ни водки, ни даже чаю, а своих хулиганов наказывали своими же методами — осуждением, что было равносильно изгнанию из деревни. Полиция существовала здесь чисто номинально.
Советская власть была первой властью, пришедшей на Бухтарму в виде людей с ружьями. Как здесь выглядело раскулачивание, догадаться нетрудно. Местных «бедняков» с десятью коровами обдирали до нитки и стреляли в ближайшем овраге. Родившаяся в 41-м году Татьяна Андреевна те времена не помнит. Но есть здесь бабушки и постарше.
Мария Никифоровна Грановская живет в деревне Тургусун. Родилась здесь же, на Бухтарме, в 27-м году. Но местной себя не считает. Она дочь легендарных коммунаров, живой памятник революционному безумию. В 1918 году двести семей рабочих-добровольцев по призыву Ленина приехали сюда из Центральной России. Это должно было хоть отчасти решить проблему городской безработицы, а заодно помочь установить на местах советскую власть. В первый же год половина коммунаров была перебита. Стреляли несчастных рабочих и местные кержаки, и колчаковцы. Теперь памятники коммунарам украшают здесь чуть ли не каждую деревню.
Мария Никифоровна — потомок немногих выживших. Отец ее был председателем местного совета. Совсем старенькая бабушка Мария разговаривает со мной на скамеечке перед домом. Мрачный мужик, зять, исподлобья разглядывает залетных журналистов.
— Папа пришел и говорит маме: расстреляли их…
— Кого?
— С Путиловского завода был Касинский, потом Антон Лебедев и третий, забыла фамилию. Расстреляли их в 30-м году в Снегиреве. А у нас в Ляпуновке Родионов был, первый комсомолец. Его родной дядя застрелил. Когда раскулачивание началося, кто в Китай ушел, кто в лес, в банды. Как раскулачивали? Да кто богато жил, у тех все отбирали, а самих мужиков в Широкий лог угоняли, так и не видели их потом. Все, все отбирали, подчистую. Дед мужнин мне рассказывал, здесь такой сорт пшеницы был — «теремок» назывался. На одном стебле по пять, по шесть колосьев было. Дед эту пшеницу берег, не дай бог на посев не останется! А когда продразверстка началася, все подчистую выгребли. Никакого разбору не было. Где там сортовая, где на хлеб. Погиб сорт. Все погибло. Ох, что здесь было! — качает головой Мария Никифоровна, — сколько народу погубили… Баба Мария рассказывает сбивчиво, старческим хриплым голосом, глядя в одну точку перед собой.
— Банда к нам приходила. Приехали они, а у нас дом большой был, заметный, вот и сели чай пить. А главный их начал бриться. Намылил одну щеку, а я вижу в окно: на холме человек двадцать конных появилися. Кто-то прибежал, кричит: «Едут!» Они подхватилися, на коней и поскакали. А главный как был с намыленной щекой, так и выскочил. Гнали их до Бухтармы, там всех и утопили.
— Как бандита-то звали?
— Как его? Толстоухов, да.
Толстоухов, тот, самый «главный с намыленной щекой», — еще одна здешняя легенда. В конце 20-х именно он, коммунист, начальник продотряда, наводил ужас на местные деревни. Ездил по домам, хлеб и скотину отнимал. Но совесть — странная вещь, она вне политики. Однажды Толстоухов собрал своих людей и ушел в бандиты. Вместо того чтобы обеспечивать мировую революцию кержацкой телятиной, стал яростно искоренять советскую власть. Лет шесть искоренял. Крестьян не обижал, только коммунистов стрелял. Мог в Китай уйти, но не ушел. Так и погиб в родной Бухтарме в 31-м. Памятник Толстоухову здесь никто не поставил, но помнить — помнят.
История в глазах местных жителей — что-то вроде испытания мужества. И логика у нее простая: эпохи строительства и труда методично перемежаются с эпохами тотального разрушения. Самое главное — перетерпеть и продолжать работать, работать, работать.
— Видите тот дом? — яростно тычет пальцем в пространство очередная старушка, провожая нас за калитку. — Вы туда не ходите. Ни в коем случае не ходите. Там пьяница наш живет. Дурной, дурной человек.
Этот дом нам покажут здесь еще не раз. Пока я не пойму, что обязана передать эту весть в Россию. В деревне Снегирево живут 245 человек. Среди них есть ОДИН пьяница, которого стыдится вся деревня. Россия нас не любит
— Я всю жизнь на тяжелых работах, — говорит невысокая, худенькая, как девочка, Анна Федотовна Баянова. Родилась баба Анна в 37-м, ей уже за семьдесят, а лицо хоть и морщинистое, но какое-то по-детски задорное, доброе, славное. — На отбойном молотке работала, на шпалах. За день натрясешься так, что до постели на четвереньках ползешь. У мамы нас было двенадцать детей. Когда родился восьмой, отца на войну забрали, так он там женился. А потом к нам вернулся. Говорил, вы мне снилися. Ну, и еще четверых нарожали. Мама нам всегда говорила: деточки, не делайте никому плохого, только хорошее.
Баба Анна вообще-то местная, но год назад продала свой дом в Тургусуне, отдала деньги дочери и перебралась к ней в Лениногорск. Теперь приехала в гости к подруге, хромой бабушке Марии Слепцовой, помогать по хозяйству. Потому как та «сиротка» и «в жизни натерпелася». Веселая Анна Федотовна бодро рубит для бабушки Марии дрова и таскает ведра с водой. Просто так, ради справедливости.
— Как войну-то пережили? Муку с водой смешивали и варили. Затирка называлася, — смеется Анна Федотовна. — И вкусно было! Наработаешься — ой! Колоски тогда ходили по полям собирали, руки-ноги исколешь, все в пузырях. До конца ноября босиком ходили. Придешь домой, а мама казан целый наварит — ни заправки, ничего. А как комочек муки попадется, так радуешься. Здесь знаете какая частушка была?
Колхознички, канареечки, Проработали всю жизнь Без копеечки.
Или вот еще пели:
Колхознички-говорушечки, Проработали всю жизнь на затирушечке…
Бабушки искренне хохочут, а Анна Федотовна безо всякого перехода продолжает:
— Я маму спрашивала: «Мама, а матери всегда плачут?» А она говорит: «Да, доча, всегда плачут». Я так и запомнила на всю жизнь: да, матери всегда плачут… Вот она мне говорила: я тебе к Пасхе платьишко новое сошью. А как платье-то делали? Брали мешок, дырки вырезали для головы, для рук и веревкой подпоясывали. Вот и платье было. Все чешется. Ни белья, ни трусишков, ни колготок, ни обувки — ничего не было. Так и ходили.
— А в школе вы учились?
— Училася, а как же. Школа за двенадцать километров была. Книжки никакой не было. У одной девочки, помню, была вся порвата. Вот она ее так поставит, мы ее окружим и — чего углядишь. А в школу не в чем было ходить. У нас по Бухтарме заключенные лес сплавляли, у них были чуни такие рубчатые на веревках. Вот я помню, как-то принесли мы им картошки вареной. А они мне чуни подарили. Я в эти чуни соломы набью и бегу в школу. Однажды прихожу, а холодно, двенадцать километров по снегу, замерзла — смерть! Прижалася спиной к печке, а она горячая, мне этот мешок сзади-то и прожгло. А под ним ничего. На голое тело ходили. Плачу, стыдно…
После войны поднялась Бухтарма только к семидесятым годам. И снова здесь все зацвело.
Из монолога Петра Галкина:
— Я в Тургусуне живу 34 года. И вот за этот промежуток времени очень многое изменилось. Раньше были в основном избы. А с 80-х годов дома стали с центральным отоплением, каменные, большие. Тут все совхозы были миллионеры. На одну доярку по сто коров. Наш зыряновский мясокомбинат в год давал по 16 тысяч тонн мясопродукции. Все работали, суетились. Была жизнь…
А в 90-е опять все под откос пошло. Когда совхозы развалили, тут такое оцепенение наступило. Все остановилось, замерло. Многие уехали тогда в Россию. А потом вернулись. Наших казахстанских русских там не любят. А теперь снова все восстанавливается потихоньку. В части зерноводства мы почти дотянулись до советского уровня. С животноводством хуже, но и это будет. У нас в Тургусуне кредиты выделены на 2012 год. Построим животноводческий комплекс. Дизтопливо льготное, по налогам тоже льготы серьезные. Лет через десять — пятнадцать животноводство восстановится, конечно. Развалить проще, чем построить.
Стыд гордости
Сидим в одной из местных деревенских малокомплектных школ и беседуем с пожилой учительницей-казашкой. Она здешняя, родилась и выросла на Бухтарме. Давая интервью московскому журналисту, нервничает и чувствует себя официальным лицом. Но постепенно голос теплеет, лицо утрачивает суровость. И вдруг, пристально посмотрев мне в глаза, она горячо шепчет:
— Знаете, чего мы больше всего боимся? Что сюда придут казахи. Нам с русскими хорошо. Русские умеют работать, у них справедливость есть. Без русских мы пропадем…
Я ловлю себя на том, что краснею. Не напутала ли с национальным вопросом пожилая казашка? Русские, русские… Русские, которые умеют работать и несут закон и справедливость. О ком это? Но казашка ничего не путает.
— Здесь соблюдают закон. Здесь все по справедливости. Здесь уважают, если кто работает. Это же русские, — пожимает плечами красивая дородная Фатима, владелица придорожного кафе и серьезного картофелеводческого хозяйства.
Фатима не русская и не казашка. Она из дунган — это маленький народ, живущий на юге Казахстана. Сейчас она угощает меня вкуснейшим лагманом и терпеливо объясняет, почему одиннадцать лет назад ее семья бросила свой двухэтажный дом в городе Таразе и перебралась сюда, на Бухтарму.
— Мы давно сюда товары возили, знали, как здесь живут. Нам это нравится. Здесь закон чувствуется. У нас в Таразе, если ты что-то хочешь сделать, надо всем дать. Ну, понимаете… А здесь не так. Если ты хочешь работать, у тебя будет все.
— А как вас в деревне приняли?
— Хорошо. Мы только приехали, а нас сосед уже в баню к себе позвал. Мы даже не знали, как его зовут. Так и познакомились. Это же русские, — настойчиво повторяет Фатима.
Но ведь я тоже русская. Почему же я так неудержимо краснею?
— Работать у нас умеют, — я в очередной раз слышу эту редкую в России фразу. — Из всех деревень Снегирево, Тургусун одни из первых. Здесь самые кержаки были. И сейчас тут люди самые живые.
Семь утра. Мы сидим в конторе Виктора Летуева, директора снегиревского крестьянского хозяйства. Летуев — крепкий человек с большой головой и строгими умными глазами. Он бывший агроном, про снегиревскую землю знает все. Медитировать о легендарном кержацком прошлом с Летуевым смысла нет. Он здесь отвечает за настоящее и будущее. Деревня на него только что не молится. Он тот, кто дает работу.
— У нас свободных земель нет. Все, что можно запахать, запахано. И домов пустых нет. Здесь и молодежь остается. В прошлом году десять детей родились. А все почему? Потому что я ежемесячно зарплату плачу.
— А зарплаты у вас какие?
— В среднем 30 тысяч тенге (в пересчете на рубли это примерно 6 тысяч. — «РР»). Минимальная зарплата по району — 15 тысяч 999 тенге. Средняя — 24 тысячи. Но в основном платят минималку.
Прошу рассказать, как после развала совхозов организована здесь крестьянская жизнь.
— У нас налоговая политика правильная — 70-процентная скидка сельхозпроизводителям. Все по упрощенной схеме. Два раза в год я плачу, и все.
— Выгодно?
— Я так скажу: в среднем нормально получается. Край богатый, земля хорошая, климат позволяет. Но если не откладывать на черный день, можно прогореть в любой момент. У меня в 2009 году была пшеница 35 центнеров с га. Я ее продавал по 9 тысяч тенге, когда себестоимость была 16 тысяч. Тогда многие разорились, а мы продержались. Я так вижу — раз в три года более или менее ничего, а два года кое-как.
— Много народу в Россию уезжает?
— В 90-е уезжали. А теперь нет. Понятно, что никто там нас не ждет. Калачи на деревьях нигде не висят. Сейчас у нас тут война за русский язык идет. Они как хотят: не знаешь казахского — все, тебе ходу нет. А его и сами казахи не знают. Если начнется запрет на язык, все русские уедут в Россию. Уедут именно специалисты. А надо, чтобы здесь молодежь училась. Тогда нормально будет. Я так скажу: если нам дадут нормально работать, здесь все будет. Только бы власть не мешала. Мы сами тут разберемся…
Летуев говорит и думает очень по-кержацки. Но, переходя от дома к дому, разговаривая с местными жителями, я замечаю, как странно безрелигиозен этот классический крестьянский рай. Да, в каждом здешнем доме висят иконы, с них сдувают пыль, но на них не молятся. Да, любая хозяйка объяснит, как правильно справить свадьбу, организовать поминки, что и когда надо спеть, сплясать, что подать на стол, как сесть и что говорить. Но это всего лишь традиции.
Эти древние села с трехсотлетней историей как-то легко перешли в постмодернистское пространство, в котором никто не томится тоской по прошлой строгой добродетели. После остывания горячей старообрядческой страсти, после мясорубки раскулачивания и войны этих людей трудно заставить поверить во что-то кроме себя самих.
«Нет ли желания возродить старую веру?» — спрашиваем мы местных стариков. В ответ получаем удивленные взгляды и встречный вопрос: «А зачем?»
На это ответить нечего. Действительно, зачем? Любая религия говорит о том, что бог далеко. А здесь он очень близко — в коровнике, в поле, на каждой кухне. Надо только честно работать, и бог всегда будет с тобой.
От кержацкого цивилизационного протестантизма осталось самое главное — неистребимый культ труда и внутреннее чувство порядка, справедливости. Это и есть, похоже, местная религия, куда более авторитетная, чем далекий бог, который всегда молчит. Кержаки растворились в молочных водах волшебной Бухтармы. Туда же канул строгий кержацкий бог. Теперь здесь живут их потомки — странный народ под названием русские.
|